Эрих Ремарк - Искра жизни [перевод Р.Эйвадиса]
Староста невольно сделал шаг назад. Он хорошо знал, что бывает с предателями и доносчиками.
— И вы тоже… с ними? — недоверчиво спросил он.
— Будь человеком, — сказал Бергер спокойно. — Не сходи с ума и не своди с ума нас. Зачем тебе — сейчас! — попадать в черный список?
— А кто говорит, что я хочу попасть в черный список? — Староста нервно засуетился. — Если мне никто ничего не говорит, откуда же я могу знать, что тут происходит? Я не понимаю — в чем дело? До сих пор на меня всегда можно было положиться.
— Ну тогда все в порядке.
— Больте! — первым заметил Бухер.
— Хорошо, хорошо! — Староста подтянул повыше штаны. — Будьте спокойны, я в курсе дела. Можете положиться на меня. Я ведь такой же, как вы.
«Идиотство… — думал Нойбауер. — Почему бомбы не упали сюда? Сейчас бы не было никаких забот. Проклятый закон подлости!»
— Это отделение щадящего режима? — спросил он.
— Отделение щадящего режима, — подтвердил Вебер.
— Ну что ж… — Нойбауер пожал плечами. — В конце концов, мы не заставляем их работать.
— Конечно. — Вебер от души забавлялся про себя. Мысль о том, что этих призраков можно заставить работать, была более, чем нелепой.
— Блокада, — продолжал Нойбауер. — Мы тут ни при чем. Неприятель… Ну и вонь! Как в обезьяннике.
— Дизентерия, — ответил Вебер. — Это же, собственно, место для выздоравливающих больных…
— Вот именно — больных! — тотчас же ухватился Нойбауер за эту мысль. — Больные. Дизентерия, поэтому и воняет. В госпитале было бы точно так же. — Он неуверенно огляделся вокруг. — А что, помыться у них нет возможности?
— Опасность инфекции слишком велика. Поэтому мы и держали эти бараки на карантине. Банная часть располагается на другой стороне.
Нойбауер при слове «инфекция» невольно отступил назад.
— Ну а свежего белья у нас достаточно, чтобы переодеть этот сброд? Старое, наверное, нужно будет сжечь, а?
— Не обязательно. Его можно продезинфицировать. Белья на вещевом складе хватает. Мы в последнее время много получили из Бельзена.
— Хорошо, — с облегчением произнес Нойбауер. — Значит, свежее белье, а заодно куртку и штаны поприличнее или что у нас там есть. Раздать хлорную известь и дезинфицирующие средства. Сразу будет другой вид. Запишите это! — Первый лагерный староста, толстый заключенный, услужливо записал. — Всеми средствами поддержать чистоту! — диктовал Нойбауер.
— Всеми средствами поддерживать чистоту, — повторил староста.
Вебер с трудом сдерживал ухмылку. Нойбауер обратился к заключенным:
— У вас есть все, что вам полагается?
Ответ уже двенадцать лет был один и тот же:
— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер!
— Хорошо. Продолжайте.
Нойбауер еще раз посмотрел вокруг. Старые бараки были похожи на черные гробы. Ему вдруг пришла в голову идея.
— И прикажите посадить здесь немного зелени. Время сейчас самое подходящее. Пару кустов с северной стороны и цветочные клумбы с южной. Будет не такой мрачный вид. Найдется у нас что-нибудь подходящее в саду?
— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.
— Вот и прекрасно. Займитесь этим сразу же. То же самое можно будет сделать и в рабочем лагере. — Нойбауер был в восторге от своей идеи. В нем проснулся садовод. — Одна какая-нибудь узенькая полоска фиалок — и уже совсем другой вид. Нет, лучше примулы, желтый цвет веселее и заметней…
Двое в строю медленно повалились на землю. Никто даже не шелохнулся, чтобы помочь им.
— У нас еще есть примулы в саду?
— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер. — Староста-толстяк вытянулся в струну. — У нас еще много примул. Они уже расцвели.
— Хорошо. Позаботьтесь об этом. И распорядитесь, чтобы лагерный оркестр играл и где-нибудь здесь, поближе к Малому лагерю, чтобы им тоже было слышно.
Нойбауер отправился обратно. Его свита двинулась вслед. Он опять немного успокоился. Жалоб у заключенных не было. За все эти годы, когда любая критика была исключена, он привык считать фактом то, во что ему самому хотелось верить. Поэтому он и сейчас ожидал от заключенных, что они видят в нем того, кем он сам хотел казаться — человека, который по мере сил заботится о них, несмотря на трудные условия. О том, что это люди, он давно уже забыл.
Глава двадцать вторая
— Как без ужина? — не поверил Бергер. — Вообще ничего?
— Ничего.
— Даже баланды не будет?
— Ни баланды, ни хлеба. Приказ Вебера.
— А другие? Рабочий лагерь?
— Никто. Никакого ужина во всем лагере.
Бергер недоуменно оглянулся.
— Вы что-нибудь понимаете? Белье получили, а ужина не будет?
— Примулы тоже получили. — 509-й показал на два жалких подобия клумб у входа в барак, справа и слева от двери. Горстка полузавядших цветков понуро торчала из земли. Их посадили в обед заключенные из садовой команды.
— Может, их можно есть?
— Не вздумай. А то еще останемся без еды на целую неделю.
— В чем же дело? — недоумевал Бухер. — После всего этого театра, который устроил Нойбауер, я думал, они даже бросят пару картошек в баланду.
Подошел Лебенталь.
— Это Вебер постарался. Нойбауер тут ни при чем. У Вебера зуб на Нойбауера. Он думает, что тот готовит себе тыл для отступления. Оно, конечно, так и есть. Поэтому Вебер и делает ему все назло. Я узнал в канцелярии. Левинский с Вернером и вообще все в рабочем лагере говорят то же самое. А нам приходится отдуваться.
— То-то будет трупов!..
Они молча смотрели на алое небо.
— Вебер сказал в канцелярии, мол, пусть не радуются — он позаботится о том, чтобы мы не чувствовали себя, как на курорте, — Лебенталь вынул изо рта челюсть, деловито осмотрел ее и вставил обратно.
Из барака послышались тонкие крики. Новость уже стала известна и там. Скелеты один за другим вываливались из барака и недоверчиво осматривали бачки для пищи — не пахнут ли они баландой и не обманули ли их другие. Бачки были чистыми и сухими. Причитания становились все громче. Многие падали на грязную землю и молотили по ней своими костлявыми кулаками. Но большинство покорно, не проронив ни слова, ковыляли прочь или просто неподвижно лежали на земле с широко раскрытыми глазами и ртом. Из дверей доносились слабые голоса тех, кто не мог встать. Это были не членораздельные звуки; это был всего лишь тихий хор отчаяния, заунывный плач, для которого уже не хватало ни слов, ни проклятий; эти звуки были уже за гранью отчаяния. Это были последние крохи гаснущей жизни, которая пока еще слабо жужжала, потрескивала и скреблась, словно бараки были вовсе не бараками, а огромными коробками с полумертвыми жучками и бабочками.
В семь часов заиграл лагерный оркестр. Он стоял за воротами Малого лагеря, но его было хорошо слышно. Указания Нойбауера были выполнены в точности. Первым прозвучал любимый вальс коменданта: «Южные розы».
— Значит, будем жрать надежду, если нет ничего другого, — сказал 509-й. — Будем жрать все остатки надежды, которые только сможем наскрести. Будем жрать артиллерийский огонь! Мы должны продержаться. И мы продержимся!
Кучка ветеранов сгрудилась у барака. Ночь была прохладная, мглистая. Но они не мерзли. В бараке к этому времени было уже двадцать восемь трупов. Ветераны сняли с них мало-мальски пригодную одежду и натянули ее на себя, чтобы не простудиться. Они не желали оставаться в бараке. В бараке пыхтела, стонала и чавкала смерть. Они уже три дня сидели без хлеба, а сегодня не дали и баланды. Там, в темноте, на нарах, отчаянно боролись, сопротивлялись, но в конце концов сдавались и умирали. Они не хотели туда. Они не хотели спать среди этих обреченных. Смерть была заразительна, и им казалось, что во сне они еще более безоружны в борьбе с ней, чем наяву. Поэтому они, одетые в лохмотья умерших, сидели в ночной сырости, уставившись на горизонт, из-за которого должна была прийти свобода.
— Надо потерпеть только эту ночь, — сказал 509-й. — Всего одну ночь! Поверьте мне! Нойбауер узнает об этом и отменит его распоряжение. Они уже не в ладах сами с собой. Это начало конца. Мы уже столько выдержали. Потерпим еще всего одну ночь!
Никто не отвечал. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как звери на зимовке. Они не просто грели друг друга — они питали друг друга одной, общей волей к жизни. Это было важнее, чем тепло.
— Давайте о чем-нибудь поговорим, — предложил Бергер. — Но о чем-нибудь таком, что не имеет никакого отношения ко всему этому. — Он повернулся к Зульцбахеру. — Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда?
— Я?.. — Зульцбахер помедлил. — Лучше не говорить об этом раньше времени. Это только приносит несчастье.
— Это больше не приносит несчастье, — резко возразил ему 509-й. — Мы молчали об этом столько лет, потому что это разъело бы нас изнутри, как ржавчина. Но теперь мы должны говорить об этом. Именно в такую ночь! Когда же еще? Надо жрать то, что еще осталось от нашей надежды. Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда, Зульцбахер?